1642d9d43834fb6eb7b76f326d81bcd5...Нет, друзья, это была не шутка, совсем не шутка: тебе всего двадцать три, у тебя в кармане диплом об окончании университета, и твои волосы треплет ласковый ветер, а она ими восхищается...

- У тебя красивые волосы, - говорила она, откидывая голову назад и улыбаясь. Это было в минуты особо хорошего настроения, когда в течение дня я в десятый раз признавался ей в любви....

А волосы и без ее комплиментов были красивы. И как же им не быть таковыми, когда на протяжении всех пяти, вернее, последних трех лет, я ничем другим не занимался, кроме как перелистывая журнал "Мода", отыскивая в нем самые красивые мужские прически. А когда находил, становился перед зеркалом и сам себе говорил: "Эх, Джабраил, какой же ты все-таки парень! Да и девушку твою не в чем упрекнуть, только вот нос у нас с тобой чуточку кривой!" И это была правда: нос и сегодня такой же кривой, как и раньше.

Только у одного парня была прическа лучше, чем у меня, или мне так казалось. Тот парень шел двумя курсами старше, кажется, его звали Леча. Это был бесшабашный, гордый молодой человек, может, даже более бесшабашный, чем я сам. Кстати, у него и сегодня такая же прическа, как в те годы, только сейчас она слегка тронута сединой.

Я его часто вижу в телепередачах читающим свои стихи:

Где ты, где ты сейчас, Некогда восхищавшаяся мной? (1)

"Ушли они, молодой человек, - говорю я в таких случаях, -все они, нахваливавшие наши с тобой волосы, ушли, чтобы теребить руками волосы других. Лучше отправляйся домой и посвяти стихи жене:

Как прекрасна, как хороша ты, Что было бы со мной, если бы не ты!

И в благодарность она будет готовить тебе вкусные обеды, и ее не будет волновать, правду ли ты говоришь или лукавишь, как не волнует молния, сверкнувшая далеко в горах".

В тот день, когда я стоял, преисполненный гордости за самого себя, с дипломом в кармане, а мои волосы трепал ветер, нас на целых три года распределяли на работу.

Я не особо переживал по этому поводу, потому что директор нашей школы прислал на имя декана пространное письмо с просьбой направить меня в родное село.

Но меня немного тревожило то, что Малика остается в городе. Кругом было столько смазливых, как девушки, парней, почти наравне с кокетками пользовавшихся косметикой, слова этих "красавцев" слетали с кончика языка, и еще с детской колыбельки начиналась их будущая карьера.

Один из них жил со мной в комнате и по-настоящему меня злил, днем и ночью пользуясь пудрой и кремами и подолгу простаивая перед зеркалом, как будто это была его собственность. Из-за этой его привычки до меня редко доходила очередь, чтобы хоть мельком полюбоваться на свой "автопортрет".

Видели бы вы походку этого парня: он словно боялся уронить бокал. Какое-то бесполое существо. О его принадлежности к мужскому полу говорила только скудная растительность на лице. Иногда мне в голову приходила крамольная мысль: хо лось предложить ему повернуться спиной ко мне, а потом, надавав пинков и не позволив опомниться, загнать его в здание университета.

Но удивляло то, что это ничтожество всегда сопровождала стройная, ладная, как голубка, девушка. Прислушаешься порой! и слышишь от нее: "Ведь он так красив!"

А что он совсем не мужчина, по-моему, девушкам даже нравилось - вот такая вот пошла мода.

По правде сказать, им с таким было проще: захотят пригласят его, надоест - отправят восвояси. Он, как одна из принадлежностей женской сумочки: расческа, зеркальце или помада, которые у дамы всегда при себе. Если мужчина имеет честь, достоинство, совесть, то нынче он в общественной жизни приравненный к преступнику, он словно изгой, и взгляд на него бросают косой, как на волка, и глаза от него отводят, словно боясь; встретиться взглядом. Иногда, бывает, что и прозвищами его; одаривают, например, такими: Хутор, Колхоз или Старик.

Стоя в кругу друзей, я обратил внимание, что Малика направилась в мою сторону. Она шла своей обычной походкой, всегда заставлявшей мое сердце биться как-то особенно.

Мне трудно описать эту походку - не нахожу слов. Одно скажу: она была необыкновенно красива. А сейчас напомнила мне цыганку, которая, не в силах совладать со своей страстью, выплескивала ее в танце. Бывало, лежа на кровати в своей комнате в общежитии, я чутко прислушивался к шагам проходящих по длинному коридору девушек, пытаясь угадать среди прочих ее походку. Она редко приходила в общежитие, но иногда мне удавалось заметить ее, если, конечно, понаблюдать за происходящим в коридоре, немного приоткрыв дверь.

Я много раз спорил с друзьями на бутылку коньяка и всегда выигрывал пари, безошибочно угадывая походку Малики.

И улыбалась она так же заразительно, откидывая голову назад и обнажая все зубы разом...

- Джабраил, подойди, пожалуйста, - сказала Малика, остановившись неподалеку и сцепив руки: она любила "ломать" пальцы. У меня всегда дух захватывало, когда она с силой сжимала руки, выгибая пальцы с глухим, коротким хрустом.

- Что случилось? - спрашиваю я, подходя к ней вразвалочку: я был уверен, что она любит меня так же, как я ее. Оказывается, когда у тебя есть любимая, сердце всегда переполнено гордостью, словно у молодого, необъезженного жеребца.

- Знаешь... Лолиту... ее направили в какой-то хутор в Ножай-Юрте... Она плачет ...

Мне так жаль ее... Если бы ты ...Если бы ты поехал туда... а она - в ваше село ...

Я все понял: Лолита - подруга Малики, а я ухаживаю за Маликой, поэтому я, соответственно, должен отправиться в Ножай-Юрт.

Я считал себя джентльменом и, конечно, согласился поехать туда, уступив свое место Лолите, хотя никогда не бывал в Но-жай-Юрте.

- Тебе там понравится, - сказала мне Малика, когда мы втроем вышли на улицу. - Там живет этот... ну, о котором ты так часто говоришь... Он написал: "Ты нежным взглядом красивых глаз ласкаешь..." - это его стихи, помнишь?

- Ты об Абузаре? - спрашиваю я. - Да, он там живет. И я не поменял бы его на твоих Челентано, Демиса, на джаз-рок, если бы на моих весах оказался бы он один против всех твоих кумиров!

- Ну, вот и хорошо... Ты ведь тоже мнишь себя Байроном, написав три стихотворения...

- Разве мне до этого? - говорю я, раскидывая руки. - Я же не могу быть и Байроном, и Д'Артаньяном, и Ромео в одном лице. Разве я не прав, Лолита?

- Конечно, прав...

- Выходит, я виновата...

- Вовсе не ты, а твоя мать! - говорю я.

- Перестань сейчас же, иначе я обижусь! - Малика рассмеялась, бросив на меня взгляд своих больших глаз.

- Давай уйдем вместе, - сказал я ей, всей душой желая остаться с ней наедине, чтобы не было рядом ни нашей группы, ни курса, ни университета в целом.

Я всегда так говорил, когда хотелось общаться с ней поде лгу, обсуждая пустые, ничего не значащие, совсем меня не интересующие, совершенно нереальные, запредельные темы.

- Лолита, мы пойдем... Ты ведь больше не будешь плакать. Ты довольна? Ведь так лучше, верно? - Малика задержалась, улыбаясь Лолите и часто-часто хлопая ресницами.

Когда Малика, склонив голову набок, произносила: "...ведь так лучше, верно?" - мое сердце трепетало, как птица в силках. При этом она нежно улыбалась, подняв иссиня-черные брови и сжигая мое сердце, сжавшееся в маленький комочек.

Она прекрасно осознавала свою необыкновенную красе в подобные минуты, знала, что она любима и что никто не сможет ее заменить.

Эти слова она произносила в минуты радости или когда едва задевала какая-то легкая печаль, пытаясь успокоить тебя подбодрить, при этом заставляя еще больше любить ее.

Эти слова потом долго жили со мной, посещая мои сны в виде изменчивой радуги, меняясь, кружась, еле слышные издалека.

Ее смех тоже доносился, словно издали, и в памяти оставались нежные, упругие губы и белоснежные зубы. Эти ее слова, рождавшиеся в неистовстве чувств, одно мучительнее другое уносили меня в небытие. Сам не знаю, как такое могло быть.

Мы ушли вместе.

Когда мы с Маликой шли по городу, мне весь мир казался сотворенным из необыкновенных красок, где перемешались зелено-синий или светло-бордовый цвета. Мне тогда казалось, что эти цвета созданы только для меня одного.

Глаза у Малики были небесно-голубыми. "Глаза косули!" - говорил я, когда видел их блеск.

- Ты почему-то молчишь... Сегодня как-то грустно, правда?.. - произнесла она. - Или ты сочиняешь стихи... Поэты долго не живут. Сколько прожил твой Байрон?

- Байрон? Он прожил тридцать шесть лет...

- Ой, чтобы прожить столько, тебе осталось еще тринадцать лет.

- Нет, всего четыре года, если сравнить с Лермонтовым, или два года, если сравнить с Китсом, - говорю я, словно мое творчество ничуть не ниже перечисленных авторов.

- А мне кажется, что твоя смерть еще далеко, - говорит Малика, - как невестке - смерть плохой свекрови, - она прикусывает губу, чтобы не рассмеяться.

- Нет! - говорю я. - Через шесть лет грудью вперед я брошусь вниз с высокого обрыва, оставив на маленьком клочке бумаги несколько предсмертных слов: "Я не хотел бы, чтобы недостойные люди сплетничали над моей дикой могилой". Тогда журналисты со всего света соберутся перед маленькими воротами нашего небольшого домика, стоящего посреди зеленой лужайки. Ты ни к кому не будешь выходить. А они, обвешанные фотоаппаратами и микрофонами, проведут много голодных ночей, расположившись на траве в нашем саду. На четвертый день на закате солнца в траурных одеждах издалека появишься ты. Медленно приблизишься к старой груше в нашем саду и сядешь на дубовую скамейку, устремив свой грустно-горделивый взор в сторону ярко-алого вечернего горизонта. К тебе обратятся с просьбой принять журналистов. Ты в знак согласия медленно опустишь глаза. Вскоре твои большие голубые глаза будут печально смотреть со страниц газет, журналов, с телеэкранов. В своем интервью ты скажешь: "Он очень любил жизнь, любил людей, но больше всех он любил меня..."

- Да не скажу я этого никогда! Ой, перестань... А я на самом деле иду и слушаю тебя... Прекрати!..

Я смеюсь. Я всегда смеялся, подтрунивая над ней, вводя в заблуждение. Иногда делал вид, что мы с ней расстаемся. Она по-настоящему обижалась, а я начинал смеяться.

Я часто доводил ее до слез. Мне нравилась картина, когда рядом со мной шла девушка, из ее широко раскрытых, больших голубых глаз время от времени падали крупные капли слез. И тогда душа моя начинала метаться, неистово рваться в безграничную даль.

Наблюдая эту картину, я приходил к мысли, что мы оба дул маем одинаково и стремимся к одному и тому же.

В эти минуты мне было мало одного воодушевления, одной планеты, одной любви!

Я жалел всех девушек, даже тех, кому я был безразличен. Мне почему-то казалось, что никто не способен понять их лучше меня. "Эта жизнь дана только для счастья, для одного счастья, - казалось мне, - человек заслуживает жалости, если не поймет этого. Как мало времени отпущено ему! Это ведь насмешка над ним, когда в коротком промежутке во время смены дня и ночи он обязан понять все. А как поступить с сердцем, с душой, с мыслями, с глазами?"

- Как мне поступить с моим сердцем? - спросил я у Малики.

- А? С сердцем... Надо вытащить и отпустить...

- Давай отпустим вместе! - сказал я.

- Не знаю даже... Надо у мамы спросить... - она рассмеялась.

"Ох, проклятье, проклятье! Как трудно с кокетливой девуця кой, трудно выносить ее игривость, трудно смотреть на нее!"

Иногда я откровенно играл. Уперев в бока руки, слегка деланно покашливая, я говорил: "Так, хьенех (2) ? Ты должна выйти за меня", - начинал я в шутку свататься к ней. А она, подыгрывая мне, опускала глаза и медленно водила носком по земле: "Не знаю, надо у мамы спросить". Затем мы звонко смеялись.

Люди смотрели вслед. А нам было все равно, да, в то время нас мало заботили окружающие, мало заботило богатство, деньги, вся планета и даже сама жизнь - все было связано с молодостью, вся жизнь была связана с ней.

- Малика, ну почему ты остаешься в этом городе? Брось его, уедем вместе в Ножай-Юрт, оставляя гору за горой, минуя один горный хребет за другим.

Вокруг меня горы, Среди гор стою я. Передайте любимому, Чтоб забрал меня, -

как поется в этой прекрасной песне. Давай, совьем в этих горах свое гнездо, чтобы выращивать в нем птенцов! - сказал я, наблюдая за устремившимся к закату солнцем.

- О чем ты говоришь?! Папа с трудом договорился... Мне же в школе дали восемь часов! - она устремила брови вверх, словно говоря: "Это действительно так!"

- Да-а, - сказал я, - ты посмотри, она собирается трудиться!

- Конечно, собираюсь, - сказала она, кивая головой, - я тоже патриотка!

- На самом деле?! - сказал я.

- Да, - ответила она.

- Давай, я прочту тебе одно стихотворение, - предложил я тогда, неожиданно

разволновавшись.

- Прочти, - она посмотрела мне в глаза.

Я начал:

Мать до утра ругала дочь, Мать до утра ее упрекала, А на дворе плакали осенние дожди, Кажется, и они не жалели ее. Туман схоронил погасшие звезды И одинокого уличного музыканта... Как ничтожно то, что кажется людям, Что кажется матери, что случилось в селе... Как этого мало для большого сердца, Впервые поверившего в счастье свое! Для сердца, стремящегося наружу, Готового вырвать из себя слезный крик, Сил не имея более терпеть: "Белый конь виноват во всем, мама! Ведь ржет он всю ночь до утра!" (3)

- Это не ты написал?

- Нет, это написал другой, увидевший горящие огнем глаза юной девушки... Ей, наверное, было не больше семнадцати... Как тебе? Ты увидела, как она со слезами, с трудом сдерживая дыхание, потеряв сон и покой, забыв обо всем на свете, торопится к счастью... Ты услышала, как на рассвете среди росных трав ржут белые кони?

- Я ничего не заметила...

- Ты все это видела... Только забыла. Неужели не помнишь,как несколько лет назад, не в силах уснуть, ты плакала на рассвете, стоя у своего окна, как ты кусала губы, как дрожал твой подбородок? Неужели не помнишь, как в небе ржал белый конь? На нем не было ни уздечки, ни седла. Всадник, сидевший на том коне, издалека смотрел на тебя... А потом ты сладко уснула и видела прекрасные сны... Это был я... Это я пришел к тебе на помощь, когда тревожные мысли рождали в твоем воображении удивительные тени... Вспомни: ночь, луна, ржание белого коня... Так видела ли ты, как на рассвете, среди росных трав ржут белые кони, а?

- Не видела... Почему они ржут на рассвете?

Я промолчал. Мне было немного трудно. Да и как не быть если мне предстояло оставить девушку, в последние несколько лет полностью овладевшую моими мыслями, и уехать в какую-то Тмутаракань.

- Остановись, остановись и взгляни на меня! Почему мы должны расстаться? Когда в ближайшую ночь с воскресенья на понедельник под вашими окнами в нетерпении заржет скакун, мы, несомненно, будем там...

- Так просто? Не спросив у мамы?..

- Оставь маму, - говорю я, - мама живет с мужем...

- Джабраил, ты, наверное, шутишь...

- Какие шутки! Ведь мы когда-то должны прийти к этому, или я должен крутиться здесь в ожидании, пока ты станешь профессоршей?

- Ой, о чем ты говоришь, ты не представляешь, с каким трудом я стала членом

Комитета комсомола... Руслан так хлопотал... Мне же карьеру...

- Какая карьера? Какой Руслан? Это ты о том моднике с экфака, который, обесцветив несколько прядей на голове, ходит, кривляется, словно девчонка?!

- Ну, Джабраил, не говори так... Он хороший парень... Он... Он в одном доме со мной...

-Да ладно, оставим его, хорошего... плохого... Ты выйдешь или нет?

- Джабраил, так не бывает... безо всякой подготовки... без работы, без жилья...

- У нас много жилья на том зеленом хуторе, мама доит трех коров, отец держит с десяток овец, и во дворе у нас множество кур, среди которых важно расхаживает петух с красным гребешком...

[AdSense-A]

- Ну, это царское богатство, а мы-то люди скромные, - попыталась она перевести разговор в шутку. - Нам-то понадобится всего лишь какая-то квартирка, "Волга", что-то вроде дачи и зарплата в каких-то шестьсот рублей.

- Ты еще и пенсию добавь... персональную!

- Джабраил, сегодня мы не будем руг... мы же рас... расстаемся... вернее, как бы сказать... давай попозже поговорим об этом, ты сначала поезжай... в этот...

Ножай-Юрт. Сейчас... сейчас мне как-то тяжело тебе что-то говорить... Мы же, как одна семья, как брат с сестрой, жили...

- Вот о семье я и говорю, о семье, которую мы должны создать...

- Давай сейчас куда-нибудь уйдем... Мороженое... Давай присядем где-нибудь, - взмолилась она, старательно отводя глаза.

Во всем Грозном мы не нашли места, чтобы посидеть наедине: куда бы мы ни пошли, везде были люди, неторопливо попивающие пиво и галдящие, словно на базаре. Мы долго бродили по улицам города, отыскивая узкие тенистые улочки.

- Ладно! Ничего не выйдет! - сказал я, когда она вдруг заторопилась домой. - Пока я не передам тебе в руки корзину, полную роз.

- Не покупай две, как в прошлый раз, - она с издевкой по смотрела мне в глаза, - или одну купи, или три...

- Я могу купить тридцать три, - сказал я, - или триста шестьсот тринадцать!

Корзину цветов я не нашел, но цветы в продаже были. Ей понравились черные розы.

- Двадцать три, - сказал я, опуская руку в карман и нащупывая деньги. У меня возникли сомнения...

Я принял завернутую в целлофан охапку цветов, вручил их Малике, и тотчас, отвернувшись, снял с пальца золотую печатку. "Тсс-с! - произнес я, делая знак цветочнице, и вполголоса: - К утру, завтра". Она меня поняла.

- Спасибо, милок, - крикнула нам вслед, - дай Бог вам счастья!

- Эх, теперь я не могу уйти, не вручив пожелавшей тебе счастья хотя бы один цветок.

Я вытащил из ведра цветочницы еще одну розу и сказал:

- Это вам.

С этими словами я быстро всучил ей червонец и отошел.

- Ой, что вы... ну, ну, будьте счастливы. Дай Бог вам всего...

- И вам тоже, мать! Ну, как вам невеста? - спросил я, взглянув на Малику.

- Мне... Мне люба, парень, - покраснела женщина.

- Мед бы вашими устами, мать, мед бы! - помахал я рукой женщине, стоявшей в растерянности, словно в воспоминаниях.

- Там, где ты появляешься, всегда... всегда ты поднимаешь шум... если рядом окажется кто-то из моих близких...

- Более близкий, чем ты мне?

- Прекрати сейчас же...

***

Я сразу отправился домой, даже не стал забирать утром свой перстень: оставил его на счастье, как сказала та женщина с цветами, на наше будущее счастье...

До моего отъезда в Ножай-Юрт мы с Маликой виделись еще дважды. Во время второй нашей встречи ее с балкона окликнула мать и велела идти домой. Мне кажется, будущая теща была не очень довольна своим сельским зятем.

Да и я не обременял себя любовью к ней, кассирше аэрофлота, берущей у пассажиров копеечные взятки за билеты.

***

Когда с сумкой через плечо я остановился перед зданием районе Ножай-Юрта, я увидел разбитного мужчину, сидящего за рулем трехколесного мотоцикла.

- Ты случайно не Эскиев? - крикнул он мне издалека.

Когда понял, что это я, широко жестикулируя, проговорил:

- Целую неделю я тебя здесь жду, ежедневно по двадцать километров езжу туда и обратно... Давай, иди скорей, расписывайся в своих бумагах, и уедем отсюда, пока хозмаг не закрыли.

Чиркнув спичкой, закурил сигарету, газанув на месте, рванул мотоцикл в сторону магазина, купил в ларьке у хозмага бочонок керосина. Оказывается, в селе не было света - какой-то тракторист наехал на электрической столб.

Эту ночь я провел у Сайпуддина - так звали моего нового знакомого, он же был директором школы, в которой мне предстояло работать.

Когда после трехчасовых тщетных уговоров выпить с ним водки, мне, наконец, удалось заснуть, я снова оказался в университетском корпусе сидящим рядом с Маликой.

Утром я был очень удивлен, поняв, что нахожусь у чужих людей.

Школа, где мне предстояло работать, была восьмилетней, она была ограждена деревянным забором. Само село было очень красивое, располагалось оно посреди леса.

В селе было, примерно, около ста домов.

Сайпуддин определил меня в дом к одной старушке, предварительно договорившись о ежемесячной плате в пятьдесят рублей.

Вместе со старушкой жила девочка-подросток, ее внучка, как потом я узнал, дочка ее дочери - у старушки не было сына.

В доме были две небольшие комнатушки и коридор. Из коридора дверь вела в комнату старушки, а из нее - уже в мою комнату. Одним словом, условия были незавидные: если один раз войдешь к себе в комнату, больше оттуда и не высовывайся.

Печка была одна, и она располагалась в комнате хозяйки. Моя комната обогревалась той же печкой.

Когда утром я отправился на работу, мне показалось, что все люди смотрят только на меня.

- Добрый день! - здоровались, останавливаясь и уступая мне дорогу.

Люди здесь были очень отзывчивые. Они были лишены всяких городских штучек, все в них было искренне и открыто. Жили они по своим, сохранившимся от дедов традициям, например, у родника каждый вечер собирались девушки. Там было несколько девушек, на которых можно было обратить внимание. К ним приезжали молодые люди на двухколесных мотоциклах. Мотоциклы были по-особому украшены: рисунки разных цветов, совершенно немыслимые украшения в виде фонарей и разных безделушек. Большинство парней носили фуражки особого покроя, иногда можно было встретить молодого человека в шляпе.

Они обычно собирались у родника, и парень, сидя на мотоцикле, упирался ногами в землю, а в зубах неизменно держа сигарету.

Каждый, кто проходил мимо такой парочки, обязательно произносил: "Да будет между вами согласие!"

Парень приподнимался: "Пусть Всевышний будет доволен тобой!" - и чуть смущенно улыбался.

Молодые люди некоторое время очень недружелюбно косились в мою сторону, словно я специально приехал сюда из-за девушек и могу составить им конкуренцию. Им не нравились мои волосы, которые почему-то все замечали: длинные, доходившие мне до плеч. Но, наконец, успокоились, пытались завести со мной дружбу, рассказывали о своих чувствах, бывало, вызывались выступить в качестве сватов, предлагая познакомить с той или иной девушкой.

А один парень по-настоящему надоел мне, почти каждый день появляясь в школе.

- Вызови, пожалуйста, девушку, - говорил он, - скажи, что Салман пришел, она сама поймет.

Но девушка не выходила. Когда он пришел в очередной, третий раз, я решил побеседовать с ним. Помню, я тогда сказал ему: "Я тебя очень хорошо понимаю,

Салман, но ты как-то должен решить эту проблему: или дай ей учиться, или, отлучив от школы, женись".

А потом мне досталось и от этой девчонки, когда она, уткнувшись в парту, пылая ярким румянцем, прятала от меня взгляд.

Но с ней я быстро разобрался: в журнале каждый день появлялись двойки, а потом написал ее матери записку, что ее дочь не учится.

- Кулсам, ты готова отвечать? - спрашивал я.

Она молчала. Встав из-за парты, прикусив губу, девчонка молча водила из стороны в сторону своими большими глазами, пылая румянцем. Кстати, девчонка она была неглупая.

- Садись, я ставлю тебе двойку.

Тогда она плакала, устремив широко открытые глаза куда-то в сторону.

По возрасту она была самая старшая в классе. Соответственно, и внешне выглядела, как взрослая девушка.

К счастью, она, наконец, пришла в себя и плакать больше не плакала, хотя по-прежнему отказывалась учиться - таким образом она мне мстила.

- Послушай бабушку, - сказала однажды моя старая хозяйка.

- Эдалха - очень хороший человек. И семья у него неплохая. С ними можно породниться. Правда, их дочку я не знаю...

- Что за девушка? Какой Эдалха?

- Она говорит о Кулсам Сингириевой, - сказала Седа, внучка моей хозяйки, словно о деле законченном.

Я рассмеялся, поняв, что по селу на этот счет уже поползли слухи.

- Послушай бабушку, - сказала однажды моя старая хозяйка.

- Эдалха - очень хороший человек. И семья у него неплохая. С ними можно породниться. Правда, их дочку я не знаю...

- Что за девушка? Какой Эдалха?

- Она говорит о Кулсам Сингириевой, - сказала Седа, внучка моей хозяйки, словно о деле законченном.

Я рассмеялся, поняв, что по селу на этот счет уже поползли слухи.

***

Вернувшись домой после работы, я неизменно садился писать письмо Малике.

Рассказывал ей о здешних людях, о своих учениках, о своих уроках.

Мне не спалось.

Я подолгу сидел во дворе, под большой яблоней.

Сад был большой, деревья были старые, и оттого ветки были совершенно черного цвета. И ночи были странные, полные тишины, с темным лесом вокруг. Днем деревья становились необычайно красивыми.

До слез, до смеха, До безумия - Прекрасен тополь на холме! (4) -

примерно так я передал бы это.

***

Старушка после вечерней молитвы всегда ложилась спать.

Ее внучка долго засиживалась. Она делала вид, что доделывает какие-то домашние дела, а потом, как только я ложился спать, садилась читать, прикрыв чем-нибудь лампу.

- Седа, что ты читаешь? - спросил я однажды вечером, вернувшись из школы.

Девушка в это время была в саду. Сидела, медленно раскачиваясь на качелях, и читала. Она быстро соскочила с качелей и оправила платье. Посмотрела на меня, словно видит впервые, и спрятала книжку за спину.

- Покажи, - сказал я, улыбнувшись.

Она протянула мне книжку. Это была "Пармская обитель" Стендаля.

- Интересная книга? - спросил я, делая вид, что не читал ее.

Она пожала плечами, сделала движение губами, словно говоря: "Так себе".

Ей было семнадцать лет, а эта осень в ее жизни была восемнадцатой. Среднюю школу

Седа окончила в Ножай-Юрте.

- Почему ты не поехала учиться? - спросил я как-то.

- Мама не пустила.

- А отец?

- Умер... четыре года назад... Когда двоюродный брат закончит десять классов, мы вместе поедем учиться...

- А он где?

- Он в Гудермесе, там живет мой дядя...

***

В течение месяца я рассказал детям все, что знал и чему научился. Я не знал, чему

их дальше учить. Я не знал, что такое "тематический план", а если бы даже и знал, у меня не было никакого желания строить урок в рамках этого самого плана.

Детям я рассказывал содержание различных произведений русских и чеченских авторов, выбирая все, что мне нравилось.

Дети меня полюбили. Когда случалось, что повышу на них голос, они на меня обижались. А девчонки сразу же начинали плакать, словно взрослые девушки, молча.

Они все как будто заболели болезнью Кулсам.

Иногда в школу приходили матери моих учеников: "Дочка дома без конца рассказывает о тебе, и вот я решила прийти и посмотреть... Приходи к нам, поужинаешь, познакомишься с мужем..." Я не принимал предложений. Стеснялся идти к незнакомым людям, я не знал, о чем с ними говорить. Кроме того, после таких визитов я мог стать обязанным этой семье: и замечание ребенку не сделаешь, и двойку в этом случае ставить как-то не с руки, хотя двойки я и без того ставил редко.

- Джабраил, разве недостаточно той работы, что ты выполняешь в школе?-спрашивала моя старая хозяйка, когда дети приходили ко мне домой.

Обычно я с ними сидел во дворе, в саду. Иногда мы ходили по селу, и дети откуда-то таскали для меня фрукты.

Когда наступил октябрь, я вдруг затосковал так, что готов был бежать оттуда с воем.

У меня не было ничего, кроме школы и квартиры со старушкой. Красивая природа, окружавшая село, мне уже надоела. Правда, были длинные, бессонные ночи и редкие письма Малики, в которых, кроме сообщений о комитете, комсомоле и общественной работе, ничего больше не было.

Я очень злился на Малику, которая, как мне казалось, шаталась по всему городу, отправив меня к черту на кулички.

Я попросил Сайпуддина привезти из районной библиотеки несколько десятков книжек и пудовую гирю.

Правда, с электричеством были проблемы, а читать при керосиновой лампе я не мог - глаза быстро уставали и наутро, посмотрев в зеркало, я замечал, что они у меня

становились красными. До тех пор, пока не сморит сон, я читал (а Седа продолжала читать и после того, как я ложился спать), потом до полного изнеможения поднимал гирю - по сто раз каждой рукой.

Однажды поздней ночью, выскользнув из моих рук, гиря упала на пол. Грохот был такой, как будто пальнули из пушки, а на полу образовалась огромная пробоина.

"Ва Аллах! -услышал я крик. - Мусульмане, на помощь!" -старушка в длинном платье для молитвы, босая, заскочила в мою комнату.

Седа пыталась ее остановить.

- Мой дом... Мой дом не клуб, мой дом - место, где живут люди... Отойди от меня и ты тоже! - прикрикнула старуха на внучку, пытавшуюся ее остановить.

- Бабушка, - сказал я, - ты слышала о рае, говорят, он из золота и серебра? Вот такой будет твоя комната завтра, не переживай...

- Мне не нужен рай, мне нужна моя комната, в которой я... в которой...

- Остопируллах, бабушка, не говори так, как можно не любить рай? - произнес я, а старушка, оставив меня стоять на месте, повернулась спиной и ушла, что-то бурча себе под нос.

Было далеко за полночь, а та продолжала что-то бубнить.

Я слышал и голос Седы, пытавшейся урезонить бабушку. Старушка не дала мне починить пол так, как я задумал, - удалось заменить только одну доску.

Седы нигде не было видно. Она убежала. Я и не спрашивал о ней.

Увидел ее на третий день. Девчонка старалась не смотреть в мою сторону. Она даже не поздоровалась.

- Я отгородила нашу комнату простыней... можешь спокойно входить к себе и выходить, - сказала она, когда я возвращался с работы домой.

- Где ты была? - спросил я ее.

- Нигде, - она даже не посмотрела на меня.

- Джабраил, не расстраивайся, пожалуйста, я раскаялась в своем поступке, - сказала мне старушка через неделю, - да И Седа на меня обижается... - было видно, что хозяйка растеряна.

- Да ладно, бабушка, о чем ты говоришь, мы же с тобой не чужие люди! - громко рассмеялся я, крепко обняв ее.

А Малика так раздула это событие, каждый раз напоминая о том, что попросит папу послать мне вагон досок и два вагона гвоздей: ей не о чем было писать мне, поэтому она с готовностью ухватилась за эту тему.

Мои письма большей частью отправляла Седа: всегда с трудом просыпавшийся по утрам, я не успевал это сделать. Иногда, вернувшись с работы, я находил на своем столе и

Маликино письмо. Быстро перекусив, я садился писать ответное послание. Тогда у меня появлялось непреодолимое желание поехать в Грозный, чтобы прогуляться с Маликой по улицам. Я иногда подбирал слова, которые собирался сказать ей, придумывал шутки.

Однажды я все-таки съездил в город. Это было в воскресенье - к субботе я не успевал, пришлось бы переночевать в Ножай-Юрте, а в райцентре знакомых у меня не было.

Малика вышла ко мне в домашних тапочках, накинув на себя что-то легкое.

- Что это ты? - сказал я. - Разве мы не уходим?

- Мама заболела, - сказала она, - и времени нет... как во время учебы...

- Что значит - нет времени?! А больной должен находиться в больнице! Сколько времени прошло с тех пор, как мы с тобой не виделись, давай ненадолго сходим в город.

Я заметил, как Малика кому-то кивнула, быстро выпрямившись.

Посмотрев в сторону, я заметил это "нечто" с экфака, зовущееся Русланом.

- Это что же такое? - сказал я. - Почему он не подойдет и не поздоровается, разве он не мужского пола?!

- Мы же в одном доме живем, Джабраил, ты же знаешь... Ну, чтобы не мешать нам...

- Что значит не мешать?! Ну, хотя бы пожелал нам чего-нибудь, как это обычно у нас говорят... Да ну его... Оставим... Что нового в городе, видела наших?

- Лолита бывает часто. Ой, она так рада, что ты туда по ехал! Она говорила, что видит твоих братьев в школе. Ты с тех пор и домой не ездил?

- Одну ночь я провел дома, когда приезжал в прошлый раз, ты была в Куларах. Я не успеваю. Из этого села двадцать километров надо тащиться в Ножай-Юрт, потом - в город, отсюда - к себе в село...

- Малика, - услышал я крик сверху, - быстро домой!

- Что это она? - спросил я.

- Ей процедуру надо... Джаб...

- Та женщина, что сейчас крикнула, не больна.

- Джабраил, на работе еще можно... дома... у меня дел много. .. понимаешь меня...

- Понимаю, - сказал я, - понимаю, ты, девушка, хотела сказать: "Гуд бай!"

- Ну, на некоторое время, - Малика засмеялась.

- Иди, - сказал я, - однажды, если позволит Аллах, я заставлю твою мать тосковать по дочери.

Малика застыла на мгновение, подавив смех, и настороженно посмотрела на меня.

- Что-то не так? - спросил я.

- Ничего... просто... доброго пути... тебе, - она заглянула в мои глаза издалека, словно обнаружила когда-то давно потерявшуюся и уже забытую вещь.

***

Два часа, запланированные на прогулку с Маликой, я бродил по городу и с трудом успел на автобус. Было уже поздно, когда машина въехала в село.

Бабушка спала. Седа сидела за моим столом в моей комнате. Увидев ее, мне показалось, что встретил родного мне человека. Девушка быстро выскочила, уронив книжку, это было "Воспитание чувств" Флобера.

Когда она вернулась с ужином, я спросил:

- Тебе нравится Флобер?

- Я читаю этот роман, - она открыла книгу, лежащую на столе.

- Как читаешь... разве ты не закончила читать?

- Я его несколько раз прочла...

- Он так хорош?

- Окончание у него хорошее, да и сам роман...

- Ты читала Дюма?

- Эти сказки... читала...

- А Гюго?

- И его... он какой-то...

- Какой роман тебе еще нравится?

- "Овод", - сказала она.

- А из поэтов? - спросил я.

- Блок...

- Как Блок? А Пушкин, Есенин, Лермон...

- Мне кажется, что у него боль... у него какая-то боль... в каждом его слове... как

будто он не человек из плоти, а дух...

- А из чеченских поэтов... ты кого-нибудь читала?..

- Некоторых... отдельные строчки...

- Какие строчки?

- Я забыла, - она быстро отвернулась, пряча от меня глаза.

Я ее не понял, вернее, не понял ее жеста.

- Принести тебе чай? - спросила она у самой двери.

- Не надо, - сказал я, взглянув на стоящую ко мне спиной девушку.

"Что происходит с девчонкой, - спросил я сам себя, - с этой соплячкой? Да, мне надо уходить отсюда. Надо найти другое жилье".

В тот вечер, налив в лампу керосин, я сел писать поэму. Лавры Байрона давно не давали мне покоя, поэтому я решил поставить ему "мат". Я сначала хотел припугнуть его "шахом", а потом торжествующе сказать ему: "Вот тебе и мат, Байрон!" Итогом торжества должен был стать написанный уже мной "Чайльд Гарольд".

Моя поэма называлась "Дикое сердце". К утру я написал четыре строчки:

Однажды тоска, обняв твою душу, Просит помощи у встревоженного сердца. Не сумев вернуть минувшие дни, Разум плачет, рыдает, делая виражи.

Мне понравились эти строки - в них были грусть, тоска в сердце, взывающее о помощи. Через несколько таких ночей в соседней комнате снова поднялся шум - причина была в лампе, ночи напролет горевшей в моей комнате.

"Я плачу за это деньги... у меня нет для него столько керосина. .." - кричала старуха.

"Бабушка... о чем ты говоришь... не надо... услышит ведь... я много, сколько тебе нужно..."

"Не надо мне твоего керосина, оставь меня... моя пенсия... - все больше выходила из себя старушка... - и ты, и он!.." -продолжала она кричать на внучку.

Два бочонка керосина привезли по моей просьбе на второй день из райцентра.

Когда бочки выгрузили, взгляд Седы словно застыл. Старуха же пыталась что-то говорить. Я старался делать вид, что ничего не произошло, больше обычного смеялся, говорил, что нужно привезти дрова, пока зима не наступила, сообщил, что мне в школе должны выдать уголь...

Седа в тот вечер снова куда-то пропала. Старушка тоже ушла, придумав какую-то причину: она отправилась за Седой.

Я целую неделю таскал для старушки воду, колол дрова, ходил в магазин за покупками.

Я научился растапливать печь, чистить стекло для лампы. Оказывается, с помощью газет это самое стекло чистится превосходно. Для этого надо свернуть газету и долго крутить внутри самого стекла.

Однажды вечером, поставив тазик на стул и засучив рукава, я стирал рубашку.

Вдруг я увидел Седу, издалека наблюдавшую за мной. Я улыбнулся, справляясь о ее здоровье, взглянул на нее долгим взглядом: каждый раз, когда я спрашивал о Седе,

старушка неизменно отвечала, что внучка больна и находится в постели. На голове у нее был теплый платок, завязанный под подбородком, руки она держала в карманах, а глаза девушки были широко открыты.

"Ты все еще ребенок, - подумал я, - большой ребенок".

- Отойди, - сказала она, направившись в мою сторону и снимая куртку.

Мне снова захотелось убежать, оставив и это село, и эту школу.

Увидев эту девчонку, я сам себе показался слишком взрослым, заметил ее глаза, то, как она стоит, ее взгляд в мою сторону, такой далекий и в то же время близкий, забирающий всю мою душу и мысли.

***

Поэма моя была написана наполовину, когда в ноябре я отправился в город. Малика долго смеялась над моей поэмой, говоря все, что было написано Байроном и Лермонтовым, было украдено у меня.

Всегда, когда я вспоминал "Демона", от досады мне хотелось вызвать Лермонтова на дуэль, а "Мцыри" я знал наизусть.

- Я не помню, кто это был... Верлен или еще кто-то, уехав в Африку, он заставил своего слугу просить милостыню, а сам тем временем писал... Если не нанять такого слугу, сможешь ли ты писать свои поэмы? - Малика посмотрела на меня.

- А ты для чего? - сказал я. - Ты знаешь, кем была жена Булгакова? Оставив своего мужа, военного, она разделила с Булгаковым все тяготы, готовила ему и жила с ним в какой-то сырой каморке.

- Ой, о чем ты говоришь? Я не из тех... Тебе нужна идейная жена, такая, как Мать из романа Горького, революционерка...

- А история?! - сказал я. - История! Ты будешь жить сотни лет, как Полина Виардо, Керн, Делия, Элена Сан Марко, и ты сама, наконец, как Малика, любимая женщина сына Алхи и внука Эски - Джабраила.

Два дня - с утра и до вечера - мы провели вместе. Она мне купила трубку, сказав, что потом, когда-нибудь, когда я стану старым и седым, можно будет сидеть у камина и курить. Мы нашли великолепную трость превосходной работы, покрытую узорами, словно инкрустированную серебром.Потом, когда я уезжал в Ножай-Юрт, она проводила меня на автобус и подарила свою фотографию - одну из самых последних.

- Ты ее не выбросишь? - спросила она. - Дашь мне слово?

- Даю слово, - сказал я.

- Когда бы мы ни встретились, ты покажешь ее мне?

- Покажу, когда на будущий год, наконец, я приеду, чтобы забрать тебя...

***

В декабре навалило много снега. Он, протяжно воя, скрипел под ногами.

И маленькое село казалось еще меньше. Дома в нем были: похожи на копны сена в снежном поле. Над выделявшимися на белом снегу белыми домами в белое небо взмывал белый дым. Все вокруг было белым, даже туман, застывший над селом. Любой шорох был слышен далеко, словно тревожный птичий щебет в ночи.

Вечером к Седе приходили ровесницы, уговаривая ее ом правиться вместе с ними кататься на санках.

Когда они заливисто смеялись, казалось, вот-вот треснут, оконные стекла. Смех был звонким, он возникал неожиданно и так же неожиданно стихал. Несколько часов проводили они-вместе, то выскакивая из домика, то снова забегая, словно шумная, беспокойная птичья стайка.

Уходили они так же внезапно, со смехом, с шумом, с шутками. "Мы больше и не придем,-говорили они, - а ты сиди тут у себя". Они в шутку ругали Седу, почти подтрунивая и как бы обижаясь на нее.

С Седой мы не общались, вернее, она меня не замечала.

Бывало, она не разговаривала со мной несколько дней.

Правда, выполняла все мои поручения, но при этом выражение лица ее не менялось.

Однажды, в сильные морозы, возвращаясь домой, отпустив детей пораньше, я заметил, как Седа задумчиво гладила мою рубашку однообразными, машинальными движениями.

Девушка стояла спиной ко мне.

Я услышал какой-то напев, словно сердце жаловалось душе или сердце сердцу

рассказывало о чем-то потайном.

Я стоял долго, до неприличия долго.

Она остановилась, через левое плечо бросила на меня ясный взгляд.

Глаза ее были чистыми, и слезы были чистыми, а щеки были румяны, как спелые яблоки.

Я впервые видел ее такой, какая она есть. Она была молода и красива. Это было непостижимо. Этот огонь, пылающий в ее душе. Эта выдержка. Невероятно трудно было осмыслить, в какое горе она меня ввергала.

В ее руках был утюг, и этот утюг застыл на моей рубашке, которая сразу же начала тлеть.

- Я тебе купил санки, - сказал я, - в магазине, белые санки... чтобы ты ночью вместе с подружками могла кататься...

Она внимательно посмотрела, выпрямилась. Ушла. От рубашки пошел дым, теперь тлела и белая простыня под рубашкой.

После этого я не позволял ей оказывать мне какие-либо услуги (я стал избегать ее), я все делал сам: сам мыл свою обувь, рубашку, сам стирал, сам себе заваривал чай. Я не давал больше ей писем с просьбой передать их почтальону.

Я вставал очень рано, уходил тоже рано, приходя в школу раньше детей. Вечером тоже приходил поздно - только после просмотра фильма в сельском клубе. Фильмы в большинстве своем были индийские, двухсерийные.

Иногда, обращаясь, как к ребенку, просил ее: "Ну-ка, сбегай-ка, Седа, чтобы жить тебе долго", - говорил я и просил ее о каком-нибудь пустяке - я старался отвадить ее от себя, напоминая, что она еще ребенок.

- Чтобы жить тебе долго, Джабраил, - сказала она однажды вечером, с издевкой взглянув мне в глаза, - у тебя, в любом случае, сегодня должна быть постирушка.

Может, и мою кофту заодно постираешь? - она протянула мне свою зеленую кофту.

Я сначала не понял. Потом растерялся. Потом улыбнулся.

- Я не ребенок, - произнесла она дрожащими губами. - Я... попробуй сказать мне еще раз такое, попробуй постирать еще раз вещи... я... я их сожгу, я их разорву... я...

- Хорошо! - я собрал все свои вещи, среди которых было мое пальто, и бросил в центр комнаты.

Она все постирала, отложив пальто в сторону.

Я каждый вечер поступал так.

Она все выстирывала, даже те вещи, которые стирала вчера.

Она, наконец, заставила меня считаться с собой.

Потом я начал жалеть ее. Ее и себя.

"Жаль, что она не моя сестра, - подумал я, - ведь у меня нет сестры... Это было бы здорово!"

- Жаль, что ты не сестра мне, Седа, - сказал я ей тогда.

- Быть бы мне... тебе и сестрой тоже...

- Чтобы я был, как сейчас, взрослым, а ты...

- Да, чтобы ты был таким, как сейчас, а я твоей ровесницей... - она пристально посмотрела, потом: - Больше не говори так... Я... не могу быть твоей сестрой... мне по-другому... не будучи сестрой... - она взглянула на меня, потом, отведя глаза, устремила взор в сторону, куда-то в далекую бездну.

"Не ушел, - мелькнула мысль, - не убрался я никуда отсюда пока из-за этого ребенка не случилась беда, отсюда, в другом место, из этого села... В новом году, если позволит Аллах, заберу Малику..."

- Шесть лет - это много, да?

- Какие шесть лет?

- Чтобы стать твоей сестрой... твоей ровесницей...

- Нет, - сказал я, - можно быть и младше.

- Насколько младше?

- Как ты сейчас...

- Тогда я... я ведь не маленькая, верно?

- Нет, - я все понял, я понял все.

Она стояла, глядя на меня, и меня не видела, она была далеко и от меня, и от себя тоже.

- Седа, я... мне... ты очень хорошая... ты ведь хорошая девочка...

- Нет, нехорошая! - быстро произнесла она, словно прочитав мои мысли, чтобы не дать мне договорить, чтобы не слышать!

- Нехорошая, значит... плохая...

- Да, я плохая... Ты ведь тоже! - глаза смотрели, словно в первый раз, ресницы дрогнули, она покраснела, часто дышала.

Старушка окликнула. Еще раз. Она и в третий раз позвала внучку.

Девушка вся сжалась, как увядший росток, отвернулась, потом взглянула на меня, словно говоря: "Какой же ты все-таки!"

"Вот такой я, - мелькнула у меня мысль, - что мне теперь делать, вот такой я, у меня ведь только одна душа, и любовь у меня одна, и одна весна!"

***

В школе царила большая радость - наконец-то дали свет, обещали не отключать на Новый год. До проводов старого года оставалось две недели.

Однажды дети пристали ко мне с просьбой отправиться с ними за елью, которая росла на каком-то хребте: Новый год все-таки на носу, надо было подготовиться к елке. Мы договорились выйти рано утром, взяв у завхоза лошадь.

С детьми пошли к нам, снова и снова заводя разговоры о предстоящем празднике. Меня выбрали Дедом Морозом, а Снегурочкой должна была стать Кулсам, ученица восьмого класса, она сама все приготовила, никому ничего не сказав.

Переступив порог, я поздоровался со старушкой и рассказал Седе, что завтра отправляюсь в лес за елью.

- Хорошо... - сказала она так, словно не договаривая о чем-то.

Когда я зашел в соседнюю комнату, она вошла следом, поставила на стол ужин и вышла, не проронив ни слова. На краешке стола Седа оставила письмо.

Я понял, что произошло, - пришло письмо от Малики.

Увидев письмо, я улыбнулся, словно снова увидел Малику, ее облик: и она, и письмо от нее для меня были равнозначны, письмо и она сама для меня были одним целым, и я вместе с ними двумя, мы все трое были единым целым.

Не переодевшись, размешивая сахар в стакане, я принялся читать письмо.

"Джабраил, - прочитал я, представляя себе ее голос, ее гла за, взгляд, - Джабраил, я прошу тебя дочитать это письмо конца, не торопись злиться.

Мне нелегко было написать это письмо, и я не хотела его писать, но вот такое расставание, ничего тебе не сказав, былс бы с моей стороны вероломством. Мне на самом деле, Джабраил, очень трудно писать это письмо...

Когда я впервые увидела тебя, Джабраил, мне было семнадцать лет. Я была юна. Я никогда ни с кем не встречалась. Моя жизнь была в музыке, в актерах, в ансамблях, в героях романов. Тебя среди них не было. Мне казалось, что ни одна мать еще не родила на свет моего возлюбленного. Правда, и моя мать и сестры иногда заговаривали о том или ином сватовстве... просто гадали, кто и каким мог бы быть мне женихом.

Мне никто не нравился, вернее, никто не нравился моей маме. Это были сыновья папиных знакомых. Они учились в Москве или в Ленинграде. Их отцы были начальниками и часто бывали у на дома. Может, когда я говорю, что это были начальники, ты меня не совсем правильно поймешь - они были большими начальниками, Джабраил, - министры, секретари райкомов, работники обкома. Они были из нашего окружения, и мне казалось, что все люди вокруг именно такие.

Их сыновья всегда бывали у нас дома вместе со своими родителями. Обе мои сестры были замужем за ними, вернее, такими, как они. И мне было уготовано такое же место - не один, а несколько ждали, пока я подрасту, присматривались, выбирали.

Потом папа отправил меня учиться, сказав, что я еще мала для замужества.

Ты мне понравился потому, что ни на кого не был похож, Джабраил. И на тебя никто не был похож, более того, ты был тех людей, которых я никогда не видела и не знала. Ты не был красавцем, но было в тебе что-то, чему я не могла найти определение, некая самодостаточность, что ли... Когда я впервые увидела тебя, я сказала подружкам:

"Смотрите, до чего он некрасивый!"

Я всегда тайком наблюдала за тобой, с каждым днем удивляясь твоему независимому поведению. Ты был сам по себе, совершенно не принимая понятия общественного. Ты был загадкой, неким островом, к которому ни у кого не было доступа. И учился ты хорошо, иногда относясь к преподавателям с легким юмором: "Простите, вы не точны в данном изложении", -громко произносил ты с "Камчатки". Ты всегда критиковал власть, заставляя затеявшего с тобой спор преподавателя краснеть от негодования. "Эта власть не наша, - говорил ты, - это диктат одного народа над другим". Весь твой род с отцовской и с материнской стороны был уничтожен властью, о которой ты говорил.

Длинноволосый, с кривым носом и неровными зубами, уверенно входил ты в аудиторию.

Никто не смел тебе перечить.

Когда однажды двое ребят из нашей группы подрались между собой, ты сказал:

"Перестаньте, дети, не прыгайте здесь, словно два петушка, выйдите отсюда".

Один из них бросился на тебя.

Я ничего не успела заметить, как он опрокинулся на спину - звук от удара услышала позже. А ты и не взглянул на него.

Мне ты показался героем романа, членом существовавшего много столетий назад рыцарского ордена.

Я снова и снова присматривалась к тебе.

Ты однажды даже показал мне язык, мол, "На!", подмигнул при этом.

И перестал меня замечать.

Ты ходил настолько уверенно, словно не ты ходил в этом мире, а сам мир передвигался вместе с тобой, здоровался с парнями - никогда за руку, а девушкам, как старшим, желал доброго дня.

Тебе ни до кого не было дела.

"Девушка, - сказал ты мне однажды, - ты-то ягодка у нас, сладкая ягодка, не

путайся-ка под ногами".

"Зато ты - урод!" - ответила я.

"Не говорите, мамзель, - сказал ты, - живут с красавцами, но любят уродов".

"Захлебнешься ждать!" - сказала я.

"Я терпеливый", - ты ушел.

Тогда ты оставил меня, словно выброшенную вещь, не обращая на меня никакого внимания.

С кем бы я ни общалась, ты и вида не подавал, словно и не замечал меня. Когда мы

встречались, ты отворачивался или переходил на другую сторону улицы.

Я иногда при подружках пыталась задеть тебя.

Ты вел себя, словно немой, правда, иногда мог скорчить такую мину...

Однажды, опоздав на лекцию, мне пришлось сесть рядом с тобой за последнюю парту.

Ты подвинул ко мне тетрадь: "Пиши, я не успеваю за его чириканьем".

Ты вытащил из кармана томик стихов и принялся читать.

"Он самый лучший поэт России, - сказал ты, показывая мне портрет Есенина, - мотай в своем черепке".

После лекции, взяв свою тетрадь, не поблагодарив и даже не взглянув на меня, ты ушел, двумя пальцами поигрывая тетрадью.

Когда я донимала тебя, ты иногда в знак приветствия наклонял голову, скорчив при этом неприятную гримасу.

"Урод!" - говорила я про себя.

Если быть краткой (ты-то все знаешь), я первой призналась тебе в любви.

"Ростом не вышла, - сказал ты, - встань на цыпочки".

И больше ни слова.

Я в ту ночь плакала.

Я рассказала обо всем сестре.

"Какой страшила! - сказала она, увидев тебя. - Но зато хороший сторож".

А папа, оказывается, сказал: "Детское увлечение, пройдет".

"Как там твой ламаро (5) ?" - спрашивала мама.

"Ходит себе, откидывая свои кудри назад", - отвечала я, зная, зачем она об этом спрашивает.

"Это и есть все их богатство!" -улыбалась мама.

"Не издевайся надо мной, девушка, - сказал ты мне однажды, - я знаю, чья ты ягодка, поэтому, вопреки своему сердцу, стараюсь избегать тебя. Поймай себе другое такси".

"Я убегу с тобой, - сказала я, - давай убежим вместе".

Ты засмеялся.

Эх, Джабраил, если бы ты в тот день поверил!..

Ты поверил мне позже, когда я уже повзрослела, когда я увидела мир, увидела жизнь, когда мой разум победил мое сердце.

Когда мы встречались с тобой, когда я не спала ночами и, мне казалось, что весь мир принадлежит нам двоим, именно тогда я вспоминала, как вторая из моих сестер выходила замуж в село. Никто не узнал, когда она тайком ушла из дома. Такие же мысли бродили и в моей голове.

У нас дома сидели старики, приехавшие сообщить, что сестра вышла замуж, а в это время папа позвонил в милицию, и сестру вернули домой.

Сестра буквально через неделю снова убежала к своему жениху.

Много людей перебывало у нас дома в те дни. Оказывается, моя сестра написала письма в прокуратуру, в Москву, где она сообщала, что папа не дает ей жить с мужем. Через три месяца муж бросил ее.

Но через две недели она снова вернулась к нему.

Примерно через год он ее снова бросил. К тому времени она была на последнем месяце беременности.

В нашем доме, кроме слова "ламаро", ничего не было слышно: "противный ламаро, грязный ламаро, глупый ламаро".

Когда мама на меня злилась, она называла меня "ламаро".

Я начинала плакать, словно ко мне пристала какая-то грязь, приподнимала руки, словно боясь запачкаться.

Позже я узнала, что мы сами тоже, оказывается, относились к горным чеченцам. Я никогда не плакала так горько, как в тот день.

Мама очень плохо отзывалась о них, об этих ламаро, которые были бедны, необразованны, в общем, были темными людьми.

За одного из них и вышла замуж моя сестра.

Кстати, она снова вернулась к мужу, уже на третий день после рождения ребенка.

И мой отец, когда понял, что она все равно будет возвращаться к мужу, через своих друзей устроил зятя на работу, чтобы как-то облегчить участь дочери.

Позже этот ламаро попал в тюрьму за какие-то финансовые махинации.

Папа добился, чтобы его отправили подальше, надеясь, что сестра вернется домой. Он же умер в тюрьме, выпив вместо водки какую-то отраву.

С тех пор я ни разу не видела сестру - она к нам не приходит, обвиняя папу в аресте мужа, из-за которого впоследствии он умер в тюрьме.

Она и сейчас живет в том селе вместе с дочерью и престарелыми родителями мужа.

И еще об одном случае я расскажу тебе.

Однажды, когда мы возвращались из гор, дорогу нам перегородил огромный оползень. И нам пришлось заночевать у маминых дальних родственников.

Я была поражена, когда увидела их жизнь. Люди жили в помещении, где вместо досок был земляной пол. В углу комнаты был привязан теленок. В доме пахло чем-то кислым.

Около стены стоял грязный таз, кроме деревянных нар, другой мебели в комнате не было.

От железной печи исходил такой жар, что нечем было дышать. Мы все вспотели. Пятки у детей были черные от грязи.

Когда нам подали вареное мясо, я заметила в нем несколько волос.

Меня стошнило.

А утром - о сне и речи не могло быть! - нам на дорогу вручили сыр, чурек и черную от копоти баранину.

Неподалеку от села мама выбросила все это в пропасть, сказав, что в машине нечем дышать.

В тот день - тогда мы с тобой учились на третьем курсе - я поняла, Джабраил, что село или хутор - это не мое. Это другая, неведомая мне жизнь. Об этом я только слышала, но никогда не видела, мне это не нужно, вернее, сейчас тоже не нужно. Это не моя жизнь, к ней я никогда не смогла бы привыкнуть.

Мы все вместе, когда летом у папы начинался отпуск, уезжали на море.

"Ты мое дитя, - сказал мне папа, - не стесняйся".

Мы купались: папа, мама, братик и сестры.

В Москве, в аэропорту, нас обычно встречали на нескольких "Волгах". Жили мы в гостинице "Москва", где номера были забронированы задолго до нашего вылета в столицу.

У нас там даже была четырехкомнатная квартира. Еду нам доставляли те же люди, что встречали нас в аэропорту.

Нас, детей, возили в театры, в музеи, в цирк.

Папа нам сказал, чтобы мы никому об этом не рассказывали, поэтому мы все помалкивали о прелестях столичной жизни.

Однажды, когда речь зашла о море, ты сказал, что море видел в кино, что оно бывает таким и эдаким. Я слушала и удивлялась.

Ты часто говорил о народе, о настоящих мужчинах, о родине. Я знала, что ты думал о

выселении народа, о том, что это злодеяние так и осталось безнаказанным. Ты говорил о суверенном государстве, о том, что такое государство у нас должно быть.

Ты был уверен, что не было и нет такого народа, как чеченцы.

Ты не знал этот народ, а я не знала тех настоящих мужчин, о которых говорил ты.

Этот "народ" бывал у нас дома, у нашего подъезда.

Папа с ними не общался, контакты с ними строились через маму.

Они приносили большие деньги, иногда сто тысяч рублей, иногда двести. Просили, чтобы их оставили на своих должностях в течение года.

"Другой принес вот столько-то", - говорила мама, прибавляя к принесенной сумме еще дважды столько же.

"Завтра, до вечера, завтра, до вечера!" - поспешно произносил визитер.

И приносил обещанное.

Потом, ровно через год, его заменяли другим.

И тогда ставки увеличивались. В следующий раз на эту же должность утверждали его же, забирая у него весь капитал, заработанный им за год на другом месте. Хотя, наверное, у него и оставалось что-то в заначке.

Если бы ты слышал, как о них потом говорили люди! А как они сами по телевидению говорили о своих делах, о планах: "Мы закончим в будущем году... тысяча рабочих мест... конкретно наметили... указ вот-вот выйдет... будем газифицировать горные районы... есть план нового микрорайона..."

На второй день весь этот бред появлялся на страницах газет. Потом эти газеты читали люди.

Я помню, как папа однажды отчитывал какого-то чиновника, услышав, как тот в своем разговоре употребил слово, "делаем".

"Сколько раз тебе говорить, - кричал на него папа, - не делаем, а будем делать!"

"Виноват я, виноват, Солтамурадович, простите меня... простите... больше не повторится..." - умолял тот, пытаясь унять дрожь в руках.

Он был не один, Джабраил, их было не десять, их было сотни, тысячи...

Они падали на колени, льстили, плакали. При этом люди врали, говоря, что некоему большому начальнику (первому секретарю обкома) как-то дали пощечину... Это было далеко от истины. Таких начальников не было в природе, они не могли быть из тех, кто мог позволить себе дать подобную пощечину.

[AdSense-B]

Однажды, в день рождения мамы (такое случалось каждый год, меня, младшую, оставили дома, отослав куда-то сестер), эти начальники, выстроившись в очередь, приезжали к нам. Это продолжалось до утра. Те, кто приезжал позже, дожидались своей очереди в машине. Когда одна группа отъезжала от дома, следующая поднималась к нам домой.

В тот вечер одна из наших хрустальных ваз для цветов была наполнена изделиями из золота с бриллиантами! Я помню, как мама убрала эту вазу и на ее место поставила другую.

Эти визиты продолжались целую неделю. Каждый, уходя, просил передать папе о своем приходе.

Кольца и серьги они выкладывали так, чтобы мама видела, некоторые к кольцам прикрепляли бумажки со своими именами.

И это был тот народ, о котором ты говорил, Джабраил. Другого народа я не знала. Был один директор совхоза, который постоянно перечил папе. Его снимали с работы, но он не уходил с этого поста -видимо, у него был покровитель в Москве.

Когда его в последний раз сняли с работы, он провел в Москве три месяца, а потом в республике появился новый совхоз, директором которого он стал.

Папа и оттуда его снял.

Он снова стал на свое место.

Папа снимал его с работы до тех пор, пока у этого человека не кончились деньги. Я помню, как этот директор совхоза с мольбой пришел к папе - это было в прошлом году

- я подслушала их разговор через приоткрытую дверь.

"Хорошо, - сказал ему папа, - какая там вакансия, ну, в совхозе этом?" Тот спросил, как он может занять другой пост в этом совхозе после того, как пятнадцать лет проработал директором.

Когда папа сказал: "Ну, там... бригадир на ферме", - тот мужчина вскочил.

"Завтра положишь партбилет, и ты свободен, - папа тоже встал, - раз для тебя задание партии - не долг коммуниста!"

Джабраил, я своими глазами видела, как этот гордый мужчина стоял на коленях перед папой. Из его глаз текли слезы, и он прерывающимся от волнения голосом говорил:

"Солтамурадович, сделаю все, что вы скажете... если вы скажете, Солтамурадович.. . ради Всевышнего, не разлучай меня с партией..." - при этом он гладил папины колени.

Ты думаешь, он не пошел на эту работу? Еще как пошел! И работал бригадиром на ферме! Он часто присылает нам сушеное мясо и кукурузную муку; если человек не состоит в партии, он не может устроиться на хорошее место, вернее, на доходное место.

Ты об этих мужчинах говорил, Джабраил? Или у тебя есть другие, живущие вне Чечни?

Познакомь меня с ними, если нам когда-нибудь удастся свидеться.

А теперь я хочу рассказать тебе о "твоем" народе, при этом упомяну о том, как этот народ ценит ученых, писателей, о которых ты так часто говоришь.

Однажды выбирали депутата Верховного Совета СССР.

Все было подготовлено: и необходимые для этого деньги, и голоса были готовы, но вместе с обкомовским протеже баллотировался писатель, выдвинутый его односельчанами в депутаты. Это был пожилой человек, выступления которого мне всегда нравились.

В это время к папе пришел другой кандидат, работник обкома, чтобы посоветоваться.

Он спрашивал у папы: если тот писатель получит больше голосов, а пройдет он, обкомовский протеже, не вызовет ли это сомнения у избирателей? Может, стоит, подстраховаться, "купив" сельского кадия и муллу?

"Не надо, - сказал папа. - Транспорт ведь у тебя в подчинении. Когда до выборов останется неделя, отправь в это село пару маршрутных автобусов и сообщи всем, что ты их "выбил", специально для села. Выгрузи на окраине села три-четыре машины труб и сообщи, что у тебя есть возможность провести в село газ. Восемьдесят процентов голосов будут твоими. А потом забери оттуда и автобусы, и трубы, сославшись на какие-нибудь перемены в планах".

Джабраил, за него проголосовали восемьдесят процентов избирателей. Это были представители твоего народа. А писатель, которым ты восхищаешься, Джабраил, как говорят цыгане, остался при своих интересах.

А автобусы и трубы после выборов были возвращены обратно.

Клянусь тебе, Джабраил, если бы за этого человека нужно было проголосовать еще раз,

эти же люди за него проголосовали бы еще раз, даже при условии, что соперником его стал настоящий святой. И это притом, что они прекрасно знают и об автобусах, и о трубах.

Это был твой народ, Джабраил, народ, о котором ты так возвышенно говорил.

Я тебе рассказываю о том, что знаю, что видела собственными глазами, о чем слышала от мамы.

В нашем доме перебывали многие, Джабраил, начиная с чиновников разного ранга и заканчивая муллами. Твое представление о людях - ошибочное, почти все они покупаются и продаются, а потом они же доносят друг на друга.

Однажды к нам с просьбой кого-то устроить на работу, или, наоборот, снять с работы

(с такими просьбами тоже приходили) пришли муллы.

Как только вошли, они тайком перекинулись с папой несколькими словами, потом, ни о чем не спрашивая, прошли в зал, уселись и начали напевать мoвлид.

Папа зашел к маме в соседнюю комнату и сказал: "Дай им по сто рублей и выпроводи быстро со своими частушками. Я с Владимировичем приду на обед".

А наши гости тем временем продолжали напевать, раскачиваясь из стороны в сторону.

Как только мама сообщила, что ждет гостей, они тут же прекратили напевать, и со словами: "А, гости? Мы закончили... вставайте... Пусть этому дому всегда будет сопутствовать удача... Пусть, пока существует этот мир, вы не узнаете нужды... Пусть Аллах благословит пожертвованные вами деньги... Пусть воздастся за вашу щедрость и вашему дому, и вашей семье... Вот амулеты... сами изготовили", - они протянули маме несколько амулетов и быстро встали.

"Ох, уж эти попрошайки, - сказала мама, когда за ними закрылась дверь. - Явились сюда в своих грязных лохмотьях, грязные твари! Спрячь-ка эти амулеты туда же, где и остальные".

Амулетов в шкатулке было много - несколько пригоршней. К ним я добавила новые.

Джабраил, я тебе не все рассказываю, что происходит в этой республике. Все твои представления об окружающем далеки от действительности. Тебе этого и не нужно знать. Я тебе не рассказываю о том, что предпринимали те къонахой (6), о которых ты с таким упоением говоришь, чтобы устроиться на работу или остаться на этой работе, кто с кем встречался или кто с кем-то, отправлялся отдыхать... Об этом ты сам можешь узнать, если захочешь, правда, тебе, Джабраил, незачем это знать.

Когда вы сидели на экзаменах, пытаясь списывать с купленных на скудные студенческие деньги шпаргалок, потели и вздрагивали при каждом неудачном движении, я сидела среди вас и рисовала розы.

Ты помнишь, некоторые преподаватели прохаживались между нашими столами? Я говорю о вступительных экзаменах.

Одна из них остановилась около моего стола.

Я даже не подняла голову - я рисовала розы.

"Как красиво! - сказала она. - Ты училась графике?"

"Нет", - сказала я, продолжая рисовать.

"У тебя получается, молодец! Сдашь чистый листок", она ушла, отобрав на ходу несколько шпаргалок.

Я эти экзамены "сдала" у себя дома: они сами их написали и принесли ко мне домой.

"Перепиши своим почерком, я с мамой посижу", - говорила каждая из приходивших к нам преподавательниц.

Я переписывала, пока они сидели с мамой.

Джабраил, я рассказываю тебе обо всем этом, чтобы ты понял: у меня другая жизнь. И еще - и это правда! - потому что я люблю тебя... Я на чем угодно могу поклясться, что на всем белом свете нет человека, любимого мной больше тебя.

"Живут с красавцами, но любят уродов", - ты помнишь эти свои слова? Джабраил, ты не был уродом. На всей земле не было лучше и красивей парня. Ты был моей душой,

Джабраил, ТЫ был моим сердцем, моей Вселенной и моим загробным миром. Благодаря таким, как ты, Джабраил, еще существует эта земля не разрушаясь... Вас было так мало... вернее, ты был один И больше не было никого. Ты не знаешь, Джабраил, что творилось в моей душе на протяжении этих долгих четырех лет. Я каждый день крепилась, я наряжалась для тебя, я пыталась улыбаться, я каждый раз боялась посеять в тебе даже малейшее сомнение...

Если бы ты знал людей, если бы ты знал эту жизнь... Был бы ты хоть немного другим, кем-то хорошо обожженным, чтобы ты мог потягаться с ними на их пути, чтобы ты мог их переспорить.. . Была бы с тобой их неправда, чтобы сделать ее своим убеждением, а потом наступить им на горло...

Ты не сможешь быть таким, ты нежный, чистый, с тобой нет ни малейшего коварства...

Для тебя все люди хороши... Ты словно боишься себя, боишься, что тебя узнают окружающие, что кто-то ненароком подсмотрит и узнает эти твои слабости... Кроме меня, ты никому не сказал слов: "Я люблю тебя", после года, двух лет, когда я не отстала от тебя, ты сказал: "Не издевайся надо мной, девушка... С тех пор, как я увидел тебя, я старался избегать тебя, хотя сердце со мной и не соглашалось".

Сейчас ты и не знаешь, что мне пришлось испытать. Все, что я тебе рассказываю, срослось с моей плотью, слилось с душой, я видела этих людей такими (стоящими на коленях), я не знала другой жизни, у меня не было другой жизни, кроме этой, у меня не было той жизни, которую я хочу... Я хорошо знала этих людей, ненавидела их и смеялась над ними... Я не смогу так жить, смотреть на них снизу вверх, потому что я когда-то смотрела сверху вниз... Как я справлюсь с их злорадством, когда начну жить с тобой в селе?.. Ты ведь ничего не знаешь...

Когда я была на четвертом курсе, папа сообщил мне об одном сватовстве и предложил выйти замуж. "Папа, - сказала я тогда, - папа, ему будет больно, дай мне закончить, потом..."

Папа на меня разозлился. "Я второго позора не потерплю!" - крикнул он и призвал на помощь маму.

Открыв окно, я встала на стул: "Я прыгну в окно, если не дашь закончить, подожди два года, - сказала я, рыдая, - ему будет трудно, я не хочу его так унизить".

"Ты его любишь?" - спросил меня папа.

"И люблю, и жалею", - ответила я.

"Что сильнее?"

"Жалость", - сказала я.

Джабраил, я так тебя берегла все эти долгих четыре года - я не говорю о первом курсе - я знала, что мы с тобой расстанемся, я по-настоящему плакала, когда ты шутил... Я другая, Джабраил, я теперь другая... Мы прожили бы вместе месяц - что может быть выше этого? Или три месяца, полгода... Что я буду делать дальше? Я ведь не смогу жить так... Ты ведь тоже ничего не ставишь выше себя, и не нужна тебе помощь ни от кого... Я не смогу, Джабраил, я не смогу жить в бедности...

Когда я тебе однажды намекнула, что папа для нас все сделает: работу, квартиру - помнишь, как ты целый месяц заставлял меня плакать, ты требовал, чтобы я отстала от тебя, ты злился, когда я попадалась тебе на глаза...

"Больше не говори так, - сказал ты мне тогда, - чтоб это было в последний раз!" Я ничего такого больше и не говорила.

Когда ты получил гонорар за какое-то стихотворение (ты помнишь, это были тринадцать рублей?) - мы с тобой пошли в, кафе...

У меня в кармане было тринадцать и столько же, умноженное на тысячу, но я не посмела сказать тебе об этом, не посмела ни показать эти деньги, ни купить на них что-то в твоем присутствии...

Я знаю, я буду умирать мучительно и долго, И смерть моя ничем тебя не удивит..,

так начиналось то стихотворение.

Мы сидели в кафе, купив на твой гонорар цветы и пирожные.

Была пора, мой август цвел, И получал я гонорары...

- произнеся эти слова, ты поднял палец, и тогда мыс тобой долго смеялись.

Ты смеялся, радуясь мне, а я смеялась и радовалась, зная, что тебе в эти минуты очень хорошо.

Я с собой каждый день носила деньги, много денег, пытаясь найти хоть какой-то повод отдать их тебе.

Джабраил, я ведь знаю, и ты знаешь, что у меня никого нет, кроме тебя, и не будет никогда.

Я не смогу жить другой жизнью, Джабраил, став хуже тех, кого знала и знаю, ловя их кривые ухмылки, став для них посмешищем.. . И ты не пойдешь мне навстречу...

Ты ведь ничего не знаешь, Джабраил, ты ничего не знаешь... Тебе проще жить так, как ты живешь сейчас, представлять, что вокруг тебя настоящие мужчины, боготворить свой народ, мечтать о славе Байрона, превозносить роль своих стихов. Но я-то знаю, что это не так, далеко не так, я знаю, что, кроме денег, у людей нет другого кумира, что они почитают только того, кто их имеет, любят и чтят только денежного человека.

Ты видел, как крутятся люди вокруг денежного человека, растянув губы в угодливой улыбке, заикаясь, словно малые дети? И это притом, что они прекрасно знают, что ждать им от этого человека нечего.

Я не посмела бы рассказать тебе об этом, будь ты сейчас передо мной...

Мой Джабраил, ты ведь мой, верно же? Скажи: "Да", скажи хотя бы раз, скажи самому себе... Я никогда в жизни не забуду время, проведенное нами вместе... Я всегда, когда мне станет плохо, буду звать тебя, и тогда ты придешь ко мне во сне: "Что с тобой случилось, Глаза Косули?" - скажешь ты, чтобы помочь и успокоить меня... Ты ведь придешь, Джабраил?

Мне очень нравится называть тебя по имени, произносить Джабраил, я никому не чувствую себя так обязанной, как тебе -это ты дал мне почувствовать, что такое любовь, мой любимый, мой дорогой, мой единственный Джабраил...

Джабраил, это я отправила тебя в Ножай-Юрт, договорившись с Лолитой: мне было трудно видеть тебя здесь каждый день... Я боялась сделать тебе больно, я пыталась оградить тебя, прекрасно сознавая, что никогда не смогу высказать тебе все это в лицо, как это делаю сейчас на бумаге...

Ты ведь не расстроишься, верно, Джабраил, ты ведь выдержишь, ты никогда не опустишься до того, чтобы обидеться... Моя душа всегда будет с тобой, опутывая твою душу...

Ты не выбросишь фотографию, которую я тебе подарила, ведь не выбросишь же,

Джабраил?.. У меня очень много твоих вещей, у меня есть твои фотографии, черновики твоих стихов, помнишь, ты оставил мне их, наказав после смерти (в шутку) продать их за миллион долларов. Помнишь осенний лист, который ты мне подарил в парке... он тоже у меня, еще у меня остался купленный тобой маленький детский пистолет...

Джабраил, твой перстень у меня: я заметила, как ты его передал цветочнице. Я знала, что у тебя нет денег... Я выкупила перстень после твоего отъезда в Ножай-Юрт... Ты его оставишь у меня, Джабраил, оставишь ведь, да?.. Пока живу, я буду считать, что ты его мне сам передал в знак нашей любви, Джабраил, когда мы увидимся... Когда мы когда-нибудь увидимся, мы ведь обнимемся с тобой, как брат и сестра? Это будет позволено, к тому времени это будет позволено... Мой Джабраил, мой... мой... Мне многое хочется тебе рассказать, но я не в силах это сделать... Мне мешают слезы, ты стоишь у меня перед глазами... Ты простишь меня, простишь же... На каком языке попросить тебя сказать мне "прости"? Sorry, on all the languages of the world (7)... Хочу попросить тебя... Я очень виновата... Я перед тобой очень виновата...

Это письмо я начала грубо... чтобы тебе было легче... Потом не выдержала, распустила нюни... Все вдруг выплеснулось наружу... У меня больше нет сил, мне ведь очень трудно... Ты ведь парень... Ты настоящий мужчина... Прости... прости меня... Я не могу дальше писать... эти слова... Я ведь вижу тебя... я вижу, что с тобой происходит... как ты стоишь... как смотришь... как ты смеешься, продолжительно смеешься... Ты ведь будешь смеяться... ты ведь не расстроишься... не расстраивайся, ладно? Вот так лучше... если ты не расстроишься, если ты улыбнешься, если это тебя не заденет, если ты воспримешь это с равнодушием... Я никто... я ничего из себя не представляю, чтобы ты расстраивался... Ты ведь хороший, ты будешь стойким, ты ведь князь, ты мой повелитель, мой единственный повелитель. Твоя Малика, твой чертенок, твои Глаза Косули...

2 декабря 1986 г.".

"О чем она болтает?! - воскликнул я, вскакивая. - Она, что, собралась умирать, это что за "прости", это что за "отпущение грехов", клянусь, я швырну тебя за семь горных хребтов, негодница!"

Я еще раз прочел письмо.

Потом снова.

"Эскиев, - сказал я себе, - Эскиев, ты слышал этот разговор, эти придирки, эти насмешки!? Пусть ты останешься здесь сидеть, если ты эту девушку, вернее, эту пустышку, не заставишь плакать горькими слезами... Отец... может, отец там затеял что-то.. . может, он донимает ее упреками... Завтра же поеду туда... скажу... ну-ка, послушай меня, ты, министр... нет-нет, сначала надо увидеть Малику... потом..."

Когда, оставив свои предположения, пристальнее присмотрелся к письму, я понял, о чем речь: со мной прощались, мне давали знать, что разговор окончен.

"Нет-нет, - сказал я снова, - нет, этого не может быть и не будет до тех пор, пока я не приеду туда... Такие шутки, милая девушка, со мной не пройдут! Сначала, словно сокола, заманить меня в силки, а потом в разгаре зимы выпустить с наказом найти пропитание... Нет, девушка, ничего не выйдет у тебя из этой затеи!"

Комната стала для меня тесной, мне не хватало пространства.

Стул с грохотом упал, стол начал ходить ходуном...

- Что-то случилось? - скрипнула дверь. - Все в порядке?

- Нет, нет, ничего не случилось, - произнес я быстро, - ничего не случилось,

Седа... будь спокойна...

Ее головка исчезла из дверного проема.

"Нет!... Как... Было бы это днем, а не ночью... Ни одной машины... Даже трактора не

будет... Хотя бы до райцентра... Если пешком... Эх, Эскиев, какая неразбериха...

Какая большая неразбериха..."

В соседней комнате шептались: старуха о чем-то говорила, Седа ее убеждала, что это не так.

Через час, а может, через два я еще раз прочел письмо, не торопясь, как раньше, исследуя каждое слово, каждый знак препинания.

Вспомнил подаренную мне фотографию: "Ты не выбросишь ее... Ты мне ее покажешь, когда мы с тобой когда-нибудь встретимся?"

"Когда-нибудь встретимся, когда-нибудь..."

Я оставался на стуле. Было ощущение, что я могу видеть, я могу слышать, но плоти моей не было... Как будто никогда и не было. Я не ощущал своей плоти... Потом я увидел свое сердце, оно билось, как у барсука, попавшего в капкан. Оно оглушительно билось, оно словно дышало прерывисто, останавливалось и снова терзало мне грудь.

Потом начинали пульсировать мозги, было больно, словно их кто-то безжалостный зажал в кулаке и стискивал, стискивал...

Вены на висках пульсировали, словно клубок змей, каждое их движение отдавалось в голове нестерпимой болью.

"Нет-нет, - сказал я, - нет, нет!" - видимо, я произнес это. слишком громко: дверь снова скрипнула.

- Что, Джабраил, что... с тобой?..

- Очень... очень болит голова... попроси у бабушки таблетку...

Их было несколько, этих таблеток - красная, синяя, белая...

Я все выпил.

Остановилась рядом, бросила взгляд на мой стол сзади, из-за моей спины. На столе была фотография девушки, здесь же лежало письмо, написанное девушкой с фото.

- Вот так вот, - сказал я, - такова она, эта жизнь, Седа. Се la vie (8).

Девушка заметалась, как порыв ветра, словно дикий олененок, опрометью выскочила за дверь.

Мои веки отяжелели, под ними зашевелились обрывки снов: день сменяла ночь, потом виделась весна... потом бескрайнее поле...

Ночь была длинная, как сама жизнь, и рассвет не наступал. Помню, как, опрокидываясь на кровать, разорвал фотографию.

Как я дрался, как я со всеми дрался, я бежал вместе с Мали-кой, а за нами бежали собаки.

"Джабраил, Джабраил!" - звал кто-то. Я давно слышал этот зов.

- А? - проснулся я. Кто-то укрыл меня одеялом, не моим, а каким-то другим, и лампу кто-то потушил.

- Джабраил! - услышал я слабый голос старушки.

- Сейчас подойду, - крикнул я.

Фотография лежала на столе, ее куски аккуратно были сложены, тут же находилось и письмо - кто-то аккуратно распрямил его и положил на стол рядом с фотографией.

- Ты не пошел на работу? - спросила старушка из соседней комнаты.

- Сейчас пойду, - ответил я, - умоюсь сначала...

Я снова увидел письмо, услышал голос, увидел очертания лица... Это наваждение не покидало меня.

- Время довольно позднее... Я сходила на кладбище, потом зашла к дочери, совершила обеденный намаз...

- Как обеденный намаз?

- Сейчас послеобеденное время... время захода солнца, дни совсем короткие - только ишаку воды напиться...

Я кинулся собирать сумку, потом быстро выскочил из дома.

Бросился в сторону школы.

Детей из моего класса не было видно.

- Парень, ты где пропал?! - закричал директор. - Дети с самого утра... дважды уже к тебе приходили... они лошадь приготовили, чтобы отправиться в лес...

- Я ухожу.... У меня нет времени...

- Куда ты уходишь? Что это за разговоры...

- Вот такой вот разговор...

- В середине учебного года... я два года провел без учителя...

- Даже если десять лет не было...

- Да пусть я буду проклят, если позволю тебе уйти, сначала поеду в район...

- Я уезжаю, и меня никто не остановит!

- Я прошу тебя, Джабраил, не говори так...

- И тем не менее это так...

- Отпуск... я дам тебе отпуск, больничный... на один месяц... на два...

- Не нужен мне никакой отпуск...

- О чем ты говоришь, ты в своем уме?..

- Очень даже в своем...

- Клянусь могилой отца, я в министерстве... попрошу лишить тебя диплома...

- Оставь этот диплом себе!

- Я в просвещение... в Москву... ты же меня подводишь, и детей, и ме...

- Я никого не подвожу, прощай...

- Во имя моей жизни, Джабраил!

- Остопируллах, не надо клятв... Пусть в чреве того, кто желает твоей смерти, ежиха разродится, - я захлопнул за собой дверь.

Увидел Зулай, математичку:

- Зулай Саидовна, я должен уехать... отсюда, моим детям: Альви, Мусе, Лече, Кулсам,

Хеде не ставь тройки, они...

- Ты почему... что-то случилось...

- Нет, ничего... работу, я нашел работу...

- Какой ты счастливый! Ты можешь вырваться из этой глуши...

- Вы поняли меня? Им тройки не...

- Между прочим, твоя Кулсам мне сегодня нагрубила...

Целый день во дворе. Я прошу ее зайти в класс, а она мне: "Я жду Джабраила".

- Она хорошая девочка, Зулай Саидовна...

- Конечно, хорошая девочка! Молодой преподаватель, и глазки открылись...

- Не надо... так... она же еще ребенок ...

- Ладно, ладно! Хорошо, но только из-за уважения...

На улице шел снег. Трудно было понять, день это или уже вечер...

Мне было все равно, день сейчас или ночь, главное - уехать отсюда

- Как ты можешь уехать, может, дома что-то... сообщение...

- Ничего не случилось, бабушка, кроме того, что мысли мои одичали, - ответил я, улыбнувшись или попытавшись улыбнуться.

- Сейчас вечер... машины не... и автобус, если нет людей...

- Найду что-нибудь, бабушка, не беспокойся...

Я принялся собирать вещи. Их было много, столь много, что значительную часть пришлось оставить.

Я отложил две рубашки, томик Лермонтова и поэму оставил, поэму, которая называлась

"Дикое сердце".

Обнял бабушку, протянул ей сторублевую бумажку.

- Подожди, подожди... Дай мне взять ведро... Я поставлю ведро с водой...

Присядь-ка.

Я сел.

Старушка что-то бормотала себе под нос, шевеля пальцами.

- Ну вот, отправляйся теперь, пусть с тобой будут Всевышний, Его пророк и ангелы, - произнесла старушка, останавливаясь в стороне.

Когда я, еще раз обняв ее, вышел на дорогу, уже темнело.

Шел снег, его и так было много.

Я быстро миновал село, оставив его далеко внизу.

Село располагалось таким образом, что его можно было охватить взглядом там, внизу.

Дорога поднималась от села.

И автобусная остановка была там же.

На остановке было безлюдно, можно с уверенностью предположить, что в скором времени никого и не будет.

Сама остановка состояла из четырех бревен, нескольких досок и покрыта несколькими кусками шифера. Одна из досок была скособочена и держалась на одном, среднем гвозде. Здесь же, на бревне, из круглого ржавого ободка торчала лампочка, со скрипом раскачиваясь в такт порывам ветра.

Шел снег. Снег валил крупными хлопьями. Снег блестел и искрился. Он словно играл с лампочкой или со светом от лампочки, ему в этом помогали порывы ветра.

Я часто-часто поднимался на пригорок, чтобы глянуть в сторону села в надежде увидеть там машину.

Машины не было, я видел село, которое сейчас выглядело необычно округлым. В окнах домов застыл желтый свет.

Я увидел дом, в котором жил, потом... потом Седу... "и Седу я больше не увижу... куда же она... может, убежала... ведь она всегда убегала, когда было тяжело... когда ей становилось обидно... Почему ей... почему ей тяжело?.."

Я снова спускался к остановке, чтобы присматривать за дорогой.

От моих хождений оставались следы, словно здесь ходили всем селом... С Маликой...

Как с ней... Ох, чертенок...

Ни одной машины не было видно, не было ни автобуса, даже трактора не было.

Было пять часов, потом - шесть.

Когда пошел седьмой час, мне в голову пришла мысль двинуться в путь пешком, пройти

двадцать километров пути.

Если идти хорошим шагом, я смогу пройти этот путь за пять часов или за шесть, таким образом, можно до полуночи дойти до Ножай-Юрта - он недалеко... А там можно взять такси, попросить кого-нибудь...

Я подвернул брючины, поднял воротник, и когда повернулся, чтобы в последний раз бросить взгляд в сторону села, обратил внимание на луч света, блуждающий, словно посох слепого, по дороге.

Сердце мое учащенно забилось, словно я оказался рядом с Маликой.

Дыхание теснило грудь.

Воздуха не хватало.

Автобус сделал круг, притормозил, чтобы отправиться дальше, вниз.

Внутри никого не было видно - одна темнота. Я направился к автобусу, приблизился к двери. Они открылись, прошло некоторое время, я никого не видел, потом на ступеньке автобуса вдруг появилась Седа.

- Седа, ты... ты как... Я уезжаю... до свидания... больше не...

Она медленно сошла со ступенек автобуса, не сводя с меня глаз, глядя мне прямо в лицо.

Когда я, отвернувшись, сделал шаг в сторону автобуса:

- Она вышла замуж... - мне в спину, прямо мне в спину чем-то острым и холодным, пронзив мое сердце и легкие, перехватив дыхание, очень холодным... холодным, как лед...

- Как... замуж... за кого... замуж... - повернувшись, застыв на месте, с помутневшим зрением, ослепнув...

Потом просигналил автобус, раз, два раза, третий раз, словно всю жизнь сигналил...

- За Руслана... Уже пять дней...

- Как... как за него... когда... как пять дней... за меня...

Посмотрела - с ухмылкой, с гордыней, с обидой - с потайной, спрятанной далеко в сердце. Она взглянула исподлобья, как бы издеваясь, веки полуопущены, зубы слегка видны, рот приоткрыт.

- Парень, ты едешь или нет?! - двери громко захлопнулись.

Автобус уехал, подняв за собой снежную пыль.

Девушка посмотрела на меня, потом отвернулась, медленно отвернулась.

Я увидел спину, волосы, чье-то движение, ускользающее, уходящее движение...

Я и себя увидел стоящим, наблюдающим, наблюдающим за уходящим человеком...

Со скрипом болталась на столбе лампочка в ржавом ободке, летели снежинки, словно мотыльки, падая, кружась, сплетаясь в нескончаемый рой.

Она остановилась вдалеке, не поворачиваясь ко мне, словно прислушиваясь к шороху, словно присматриваясь к этому шороху.

Повернулась одними плечами, наклонив голову.

Потом развернулась вся, прямо ко мне, всем телом.

Стояла тихо, глядя на меня.

Я тоже взглянул на нее.

Падали белые снежинки.

И свет лампы был белым...

Вся земля была белой вместе с моей душой, вместе с моими мыслями.

Время остановилось, оборвалось течение времени; снежинки застыли, словно застывший в воздухе образ.

Через год, через годы, через пять лет, семнадцать лет снег так же кружил, мелькая, словно мотыльки.

Девушка медленно пошла вниз, ко мне, в мою сторону, не сводя с меня глаз, глядя прямо в глаза, наблюдая за моим взглядом.

Через сотни дней, через сотни, тысячи лет настигла бесконечность, неся с собой глаза, полные слез, обжигая взглядом, с пульсирующей белой веной на шее, с белым дыханием, белым изнутри.

Подошла, остановилась, робея.

Слезам было тесно, они, падая, таяли.

Прикусила губу, нижнюю губу, белыми зубами алую губу.

- Пойдем... пойдем отсюда... - протянула издалека руку, левую руку, к моей руке, к моей сумке, которую я держал в руках.

Схватила ручку сумки. Отвернулась, держа в руках сумку.

Сделала шаг, затем другой, пять-шесть шагов, потом еще несколько.

Увидел следы, удалявшиеся следы, рыжие волосы на спине, на них белые мотыльки, взмахивающие белыми крыльями.

Я ступал на ее следы, двигаясь с ней след в след - это были одни следы двух людей или одна тоска двух сердец.

- Иди помедленней... - мой шепот, мое дыхание, моя мольба.

- Как еще... как еще медленней... - посмотрела в мою сторону долгим взглядом, словно переворачивая Вселенную, из далекого далека, из глубины своего сердца, из глубины своих лет...

Я увидел ее лицо, ее глаза, увидел снежинки, запутавшиеся в ее ресницах, словно невзначай приподнятую губу, словно у ребенка, улыбающегося во сне... Потом слеза, одна слезинка, из таких бездонных глаз, такая горячая, счастливая слеза... А там, внизу, под снегом, лежит белое село, в окнах застыл желтый свет, гавканье собак, тишина... Снова-ночь, серебряная ночь, готовая взорваться, глухая тишина, и девушка, чья-то дочь, рядом, стоит совсем рядом, ее прерывистое дыхание, от которого тает мерзлота, просачиваются воды, из земли появляются побеги, появляются лепестки трав, цветы, яркое весеннее цветение...

- Я... я тебя... - промолвила, потом вскрик, безудержное рыдание... - Я тебя... я тебя люблю... только для себя одной... для себя только... - присела, согнулась, надломилась там, где стояла...

Эх, жизнь, жизнь! Чего только от тебя не ждешь! Сколько в тебе неожиданного! Вот и теперь чуть не утаила от меня и эту ночь, и слезы эти, и эти снежинки, и следы на снегу... Вернуть бы на миг, на один только миг, всего на миг, чтобы раз увидеть, увидеть раз, чтобы один раз прокричать, забыться, чтобы оставить и эту жизнь, чтобы еще раз с ней... Какая тяжелая ночь, какая тяжелая... Мои годы... твои слезы... снова голос, какие-то голоса: "Sorry on all the languages of the world..." - почему, почему мне... этой ночью: "Я... я тебя... я тебя люблю... только для себя одной... для себя только..." - этой ночью... именно этой ночью... этой серебряной ночью?!

Р.S.

- Я тогда, когда увидела тебя, я тогда умирала, не смея ничего тебе сказать... до утра, ночью... помнишь, как...

- Помню, ягненок, помню, я все помню, я помню твою зеленую кофту, твои волосы колечками, твой белый зуб с отломанным краешком, левое крыло твоего носа, на который упала черная... родинка... эта родинка... где она?...

- Я ее удалила! Все поняли бы, что ты пишешь о нас с тобой.. . Я хочу, чтобы ты был только моим, я не хочу ни с кем тебя делить...

- Какая ты жадная...

-Я такая!

- Дакъа дижа хьан (9).

- Пусть так! Тогда с тобой не будет твоего ягненочка...

Эх, какая же это была ночь. Безвременье какое-то! Огонь, устремившийся из ада, и реально увиденный рай одновременно... Как хотелось бы, чтобы вернулась, хотя бы на миг вернулась, чтобы на короткий миг окинуть взглядом... Эх, куда же сгинул этот миг, и твои слезы, и ясная ночь, и моя душа... "Прости меня, прости..." Эх, не надо, не вороши... что прошло - сгинуло...

Быть готовым к лишениям - Это тоже дар свыше. "Доброго пути тебе!" - сказав, Сумел проводить уходящее?

Да, это так... Может быть, именно так... Оставь это таким, оставь таким...

---

Подстрочный перевод Т. Чагаевой, литературная обработка М. Эльдиева

1 Из стихотворения Л. Абдулаева. 2 Хьенех - кое-кто, некто. 3 Из стихотворения Л. Абдулаева. 4 Из стихотворения Мусы Ахмадова. 5 Ламаро - горные чеченцы. 6 Къонах - достойный мужчина. 7 Sorry on all the languages of the world (англ.) - Прости на всех языках мира. 8 Такова жизнь! (фр.) 9 Непереводимая идиома, выражающая ласку.